Я еще продолжу выкладывать книгу "Посмотри мне в глаза" Джона Робисона, а пока хочу выложить главу из другой книги - Лиан Холлидей Уилли "Притворяясь нормальной". Это как раз тот случай, когда "не могу не перевести". Глава большая, поэтому по частям.
Воспоминания
Бывают дни, когда я стою на краю пропасти и готова упасть. Здесь – та, кто я есть. Там, внизу – та, кем я была, хотя не могу в это поверить и молюсь, что никогда не стану ею снова. Это мои худшие дни. Темные, жестокие, пугающие. Они зовут меня сдаться, рухнуть в бездну. Бывают дни, когда я стою на открытой террасе, готовая взглянуть на себя по-новому и заново осознать себя. Дни, когда я ощущаю свою целостность, дни, научившие меня, что оглядываться назад – не значит двигаться назад. Воспоминания могут открыть мне саму себя. Помочь мне стать такой, как я хочу. Воспоминания могут освободить меня. Чаще всего я хожу по тонкой черте, осторожно балансируя между прошлым и настоящим. Мне так нравится. Мне нравится пересматривать свое прошлое, привнося в это толику клинической психологии. Я не оглядываюсь назад в поисках сожалений, ошибок, неверных мыслей. Я использую прошлое как пищу для размышлений, как средство самопознания. И пусть на это понадобилось тридцать восемь лет, я испытываю невыразимое облегчение от того, что наконец-то понимаю себя!
читать дальшеЯ помню, как какой-то человек дает мне большой черный мелок. Я знаю – он хочет, чтобы я рисовала им, как карандашом. Почему было просто не дать мне карандаш? Мелок некрасивый. Он плоский – а должен быть круглый. Он такой большой, что его не удержать в руке. Мне не нравится, как он стачивается о белую бумагу, оставляя жирный неровный след. Но я все равно рисую. Мама меня подготовила. Она сказала, что мне будут давать задания и проверять, насколько я умна. Она сказала, чтобы я не боялась, и что она купит мне мороженое, когда мы вернемся. Если бы не мороженое, вряд ли я стала бы рисовать этим противным мелком. Но я рисовала. Я рисовала картинки, обводила слова и строила что-то из кубиков. Я и так знала, что умная, а задания очень глупые.
К тому времени, как мне исполнилось три года, родители поняли, что я необычный ребенок. Педиатр порекомендовал им сводить меня к психотерапевту. После нескольких бесед и теста на IQ диагноз был поставлен – талантливая и избалованная. Умная и капризная. И мои родители стали оценивать свою единственную дочь в соответствии с выданным набором шаблонов. С этого момента все, что я делала, объяснялось легко и просто – достаточно было покивать головой, пожать плечами и задумчиво сказать: «Ну, что тут скажешь, она немного избалована». Если бы все было так просто.
Вспоминая свое раннее детство, я помню острое желание оказаться подальше от сверстников. Им всем я предпочитала компанию воображаемых друзей. Моими лучшими друзьями были Пенни и ее брат Джонна, которых никто не видел кроме меня. Мама рассказывает, что я настаивала, чтобы мы ставили для них стулья за столом, брали с собой в поездки и обращались с ними так, будто они настоящие. Я помню, как заходила в мамину комнату одна – со мной были только Пенни и Джонна – и приносила с собой коробку фольги. Вместе мы накрывали на стол. Из фольги вырезалось все – тарелки, чашки, ложки, подносы, даже еда. Не помню, чтобы я играла в само чаепитие, я только делала предметы, которые могут для чаепития понадобиться.
Еще я помню, как играла с воображаемыми друзьями в школу. Каждый год, когда моя настоящая школа закрывалась на лето, я залезала в мусорные ящики на школьном дворе и рылась в поисках старых учебников, тетрадей и мимеографов. Мне нужны были настоящие школьные принадлежности, придуманные в этом случае меня не устраивали. Все находки я несла домой. Я обожала свои сокровища и относилась к ним с большим трепетом. До сих пор помню это чувство – когда я открывала книгу как можно шире, чтобы ее обложки соприкасались друг с другом. Я помню, как книга поддавалась не сразу, а я сердилась, что она меня не слушается. Я любила водить пальцем по ложбинке, которая образовывалась между раскрытыми листами. Меня успокаивала эта ровная гладкая линия. Я любила утыкаться носом в страницы и вдыхать знакомый запах, которым пропитываются книги, когда они хранятся среди мела, ластиков и красок и проходят через детские руки. Если у какой-то книги этого запаха не было, я теряла к ней интерес и искала другую. Но самым любимым моим трофеем была старая фиолетовая копировальная бумага, которой пользовались в школах, пока не появились современные машины. Ее приятно было складывать в стопку, особенно если листов было много. Мне нравилось, как она шелестела и подрагивала между ладонями, когда я брала толстую пачку и слегка постукивала ею о твердую поверхность, чтобы выровнять края.
Учить Пенни и Джонну, используя эти материалы, было делом второстепенным. Гораздо интереснее было все раскладывать и организовывать. Как и с чаепитиями, мне нравилось упорядочивать, а не играть. Может быть, именно поэтому меня мало интересовали сверстники. Им всегда хотелось играть с теми вещами, которые я так тщательно разложила. Им хотелось все трогать и делать по-своему. Они мешали мне контролировать обстановку. Они вели себя не так, как я хотела. Им нужно было больше свободы, чем я готова была им предоставить.
Не думаю, что мне когда-либо хотелось делиться своими игрушками, идеями или чем-то еще. Если я решала поиграть с реальным другом, а не воображаемым, обычно это была девочка по имени Морин (мы и сейчас лучшие подруги). До сих пор Морин поддразнивает меня историями о том, как прятала своих товарищей, когда я приходила к ней в гости. Я ужасно злилась, если обнаруживала, что она «предала» меня, позвав кого-то еще. Я очень живо помню, что терпеть не могла видеть кого-то рядом с ней. Не думаю, что это была ревность, и точно знаю, что это не было неуверенностью в себе. Я слишком мало задумывалась о других детях, чтобы они вызывали у меня эти чувства. Я просто не видела смысла в том, чтобы иметь больше одного друга. Мне не приходило в голову, что Морин могла считать по-другому. Для меня логика была проста. У меня есть моя подруга. У нее есть я. Все. Кто-либо еще был просто помехой – помехой, которая ставила меня в очень некомфортную и практически невозможную ситуацию. Если кто-то еще допускался в наш круг, мне пришлось бы играть и с ним.
Я никогда не понимала механику группы – особенно механику дружеской компании, с распределением ролей, соблюдением правил, необходимостью действовать по очереди. Со временем я освоила тонкости дружбы с одним человеком. Но справиться с бóльшим количеством была не в силах – и иногда это имело весьма реальные проявления. Однажды мне, видимо, надоело, что у Морин есть другие подруги. Она играла во дворе с какой-то девочкой. Я решительно подошла к этой девочке и спросила, что она тут делает. Не помню, что она сказала, но, видимо, ее ответ мне не понравился, потому что я ударила ее кулаком в живот, как только она закончила объяснение.
Когда мне было шесть лет, мама записала меня на уроки балета, чтобы помочь мне научиться общаться со сверстниками. Идея казалась хорошей, но из этого ничего не вышло. Во-первых, я невзлюбила балет сам по себе. Мне оказались совершенно не под силу все его сложные утонченные движения, требующие большой координации. Мой мозг отказывался ставить тело в первую позицию, или вторую, или любую другую, где одна нога направлена в одну сторону, другая – в другую, а руки – в третью. Балет раздражал меня и сбивал с толку. Почему это называлось «двигаться, как лебедь»? Разве лебеди носят тесное трико и пуанты, от которых немеют пальцы? Ни сам балет, ни слова преподавательницы не имели для меня никакого смысла. По крайней мере, я не могла его уловить. Других детей я тоже не понимала. Они не следовали правилам. Вскоре мне надоело все это терпеть – или остальным надоело терпеть меня. Я порой задумываюсь, была учительница огорчена или рада, когда сделала звонок, после которого я больше не появилась на занятиях.
– Миссис Холлидей, думаю, будет лучше для всех, если Лиан не будет посещать нашу школу, – сказала она.
– Почему вы так считаете? – спросила мама.
– Во-первых, у нее большие проблемы с координацией. Но хуже всего – ее поведение. Она не только упряма и своевольна, но отказывается ладить с другими детьми. Более того, она бьет их только за то, что они стоят рядом с ней.
Когда мама спросила, почему я бью детей в классе, я дала ответ, который сама считала совершенно очевидным.
– Они меня касались.
– Что значит – они тебя касались? – уточнила мама.
– Мы должны стоять на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Мы не должны соприкасаться.
– Лиан, может быть, они и не хотели тебя касаться. Наверное, они иногда теряют равновесие и случайно задевают тебя.
– Они не должны меня касаться, – это все, что я сочла нужным сказать. Для меня все было ясно. На этом моя балетная карьера и закончилась.
Слова начинали значить для меня гораздо больше, чем действия. Я помню, что следовала инструкциям буквально и педантично. К примеру, мама любила повторять: «Когда идешь гулять, ты должна видеть крышу нашего дома». Она говорила это для того, чтобы я не уходила слишком далеко. Однажды я самостоятельно отправилась на игровую площадку своей школы, и меня ничуть не смущало, что до нее целых четыре квартала. Когда я вернулась домой, мама была ужасно встревожена, но я сказала ей, что видела оттуда крышу нашего дома. Правда, для этого мне пришлось забраться на крышу школы. Я по-своему понимала язык. Слова еще не складывались в метафоры, аналогии и абстрактные понятия. Важны были точные детали, строгие правила, однозначный смысл. Мне не приходило в голову, что сказанная фраза может иметь несколько значений. Я всегда полагала, что говорящий вкладывает в слова тот же смысл, что и я. Сегодня известно, что детей с СА нужно приучать, что у разных людей бывают разные точки зрения. Когда я была маленькой, считалось, что дети знают это и так. Родители, полагая, что я делаю так нарочно, не могли понять, почему я постоянно их не слушаюсь. Они стали очень тщательно формулировать свои указания, чтобы я не могла истолковать их по-своему. Но я все равно это делала. Я пыталась подчинить их язык моим правилам. Потому что подчинить их правилам свой я не могла.
Учителя же объясняли мое поведение, исходя из собственных взглядов, и, насколько знаю, их самые теплые воспоминания обо мне состоят из таких эпитетов, как «упрямая», «вредная» и – самый популярный вариант – «дефективная». Поскольку родители научились со мной обращаться, они не думали о том, что я не подчиняюсь другим людям. Они знали, как добиться от меня результата, обычно предоставляя мне свободу выражения своих интересов. Если я хотела жевать один и тот же кусок жевательной резинки несколько дней – пожалуйста. Если я говорила, пытаясь изгибать губы в форме тех букв, что произносила – пожалуйста. Если я хотела читать книгу вслух – пожалуйста, даже если мы были в библиотеке. Они знали, что я делаю все по-своему, и не вмешивались, если мои старания были искренними, а результат – положительным. Дома я контролировала учебную обстановку, и поскольку я делала большие успехи в учебе, родители не видели причин вмешиваться. Но в школе все было иначе. От меня ожидалось, что я буду следовать правилам, которые ограничивали меня и были нелогичными.
В первом классе учительница назначила каждому из нас специальный номер. Каждый раз мы должны были откликаться на этот номер, как если бы она называла нас по имени. На мой взгляд, это была дурацкая идея. И, конечно же, я отказалась подчиняться. Учительница позвонила родителям и сказала им об этом. Родители согласились со мной, что это глупость, и настояли на том, чтобы меня называли по имени.
В том же году у нас каждый день был тихий час – мы ложились на пол на что-нибудь мягкое и отдыхали. Я помню, как учительница объявляла: «Дети, постелите свои матрасики и ложитесь.» Я отказывалась. И снова она позвонила моим родителям. Они пришли в школу.
– Лиан, почему ты не ложишься? – спрашивают родители.
– Я не могу.
– Вот видите! – торжествующе говорит учительница.
– Почему не можешь?
– У меня нет матраса.
– У тебя есть матрас. Вот же он, в твоем шкафчике, – говорит учительница.
– У меня нет матраса.
– Вот об этом я и говорю, – обращается она к родителям. – Она отказывается подчиняться.
– Почему ты говоришь, что у тебя нет матраса? – родители решают выяснить все до конца.
– Это не матрас. Это коврик, – честно отвечаю я.
– Значит, коврик, – говорит отец. – Ты ляжешь на свой коврик?
– Если она мне скажет, – как ни в чем ни бывало говорю я.
– В следующий раз просто говорите ей, чтобы она ложилась на коврик, – сказал учительнице отец, и мы с родителями пошли домой. Думаю, уже тогда я была благодарна, что они принимали мою сторону. Я не пыталась вредничать, я пыталась сделать все как надо. Проблема в том, что учительница думала, что я понимаю язык так же, как другие дети.
Большинство детей обожают беспорядок и шум. Школьники всегда бегают, кричат и не могут усидеть на месте. Они всегда что-то делают, поднимают суматоху и не хотят играть тихо или в одиночку. Мне нравилось играть в столовой нашей начальной школы. Я редко играла где-то еще, и это была еще одна «проблема», досаждавшая учительнице. Если я не играла, то шла читать. Чтение меня успокаивало, а читать я умела очень хорошо с тех пор, как мне исполнилось три года. Вернее, я могла прочесть практически любое слово в книге, хотя это не значит, что я понимала смысл написанного. В то время я могла усвоить материал не сложнее уровня первого класса. Тем не менее, я находила покой в аккуратных рядах черных букв на белых страницах. Мне нравился этот ритм, этот поток, заставлявший глаза двигаться слева направо, сверху вниз. Мне нравился порядок, который предписывал делать короткую паузу после запятой и долгую после точки или перед новым абзацем. Мне нравилось, как слова играли на моем языке, как они по-разному заставляли двигаться губы. Иногда мне встречались слова, от которых было неприятно ушам – обычно те, где слишком много носовых звуков, и тогда я не произносила их вслух. Точно так же я отказывалась произносить слова, которые считала некрасивыми – неровными, неуклюжими, непривычными по звучанию. Не помню, чтобы меня привлекали книжки с картинками – возможно, потому что они заставляли меня додумывать смысл нарисованного. Книги с текстами этого не требовали. Они позволяли взять то, что мне нужно, и двигаться дальше.
Воспоминания
Бывают дни, когда я стою на краю пропасти и готова упасть. Здесь – та, кто я есть. Там, внизу – та, кем я была, хотя не могу в это поверить и молюсь, что никогда не стану ею снова. Это мои худшие дни. Темные, жестокие, пугающие. Они зовут меня сдаться, рухнуть в бездну. Бывают дни, когда я стою на открытой террасе, готовая взглянуть на себя по-новому и заново осознать себя. Дни, когда я ощущаю свою целостность, дни, научившие меня, что оглядываться назад – не значит двигаться назад. Воспоминания могут открыть мне саму себя. Помочь мне стать такой, как я хочу. Воспоминания могут освободить меня. Чаще всего я хожу по тонкой черте, осторожно балансируя между прошлым и настоящим. Мне так нравится. Мне нравится пересматривать свое прошлое, привнося в это толику клинической психологии. Я не оглядываюсь назад в поисках сожалений, ошибок, неверных мыслей. Я использую прошлое как пищу для размышлений, как средство самопознания. И пусть на это понадобилось тридцать восемь лет, я испытываю невыразимое облегчение от того, что наконец-то понимаю себя!
читать дальшеЯ помню, как какой-то человек дает мне большой черный мелок. Я знаю – он хочет, чтобы я рисовала им, как карандашом. Почему было просто не дать мне карандаш? Мелок некрасивый. Он плоский – а должен быть круглый. Он такой большой, что его не удержать в руке. Мне не нравится, как он стачивается о белую бумагу, оставляя жирный неровный след. Но я все равно рисую. Мама меня подготовила. Она сказала, что мне будут давать задания и проверять, насколько я умна. Она сказала, чтобы я не боялась, и что она купит мне мороженое, когда мы вернемся. Если бы не мороженое, вряд ли я стала бы рисовать этим противным мелком. Но я рисовала. Я рисовала картинки, обводила слова и строила что-то из кубиков. Я и так знала, что умная, а задания очень глупые.
К тому времени, как мне исполнилось три года, родители поняли, что я необычный ребенок. Педиатр порекомендовал им сводить меня к психотерапевту. После нескольких бесед и теста на IQ диагноз был поставлен – талантливая и избалованная. Умная и капризная. И мои родители стали оценивать свою единственную дочь в соответствии с выданным набором шаблонов. С этого момента все, что я делала, объяснялось легко и просто – достаточно было покивать головой, пожать плечами и задумчиво сказать: «Ну, что тут скажешь, она немного избалована». Если бы все было так просто.
Вспоминая свое раннее детство, я помню острое желание оказаться подальше от сверстников. Им всем я предпочитала компанию воображаемых друзей. Моими лучшими друзьями были Пенни и ее брат Джонна, которых никто не видел кроме меня. Мама рассказывает, что я настаивала, чтобы мы ставили для них стулья за столом, брали с собой в поездки и обращались с ними так, будто они настоящие. Я помню, как заходила в мамину комнату одна – со мной были только Пенни и Джонна – и приносила с собой коробку фольги. Вместе мы накрывали на стол. Из фольги вырезалось все – тарелки, чашки, ложки, подносы, даже еда. Не помню, чтобы я играла в само чаепитие, я только делала предметы, которые могут для чаепития понадобиться.
Еще я помню, как играла с воображаемыми друзьями в школу. Каждый год, когда моя настоящая школа закрывалась на лето, я залезала в мусорные ящики на школьном дворе и рылась в поисках старых учебников, тетрадей и мимеографов. Мне нужны были настоящие школьные принадлежности, придуманные в этом случае меня не устраивали. Все находки я несла домой. Я обожала свои сокровища и относилась к ним с большим трепетом. До сих пор помню это чувство – когда я открывала книгу как можно шире, чтобы ее обложки соприкасались друг с другом. Я помню, как книга поддавалась не сразу, а я сердилась, что она меня не слушается. Я любила водить пальцем по ложбинке, которая образовывалась между раскрытыми листами. Меня успокаивала эта ровная гладкая линия. Я любила утыкаться носом в страницы и вдыхать знакомый запах, которым пропитываются книги, когда они хранятся среди мела, ластиков и красок и проходят через детские руки. Если у какой-то книги этого запаха не было, я теряла к ней интерес и искала другую. Но самым любимым моим трофеем была старая фиолетовая копировальная бумага, которой пользовались в школах, пока не появились современные машины. Ее приятно было складывать в стопку, особенно если листов было много. Мне нравилось, как она шелестела и подрагивала между ладонями, когда я брала толстую пачку и слегка постукивала ею о твердую поверхность, чтобы выровнять края.
Учить Пенни и Джонну, используя эти материалы, было делом второстепенным. Гораздо интереснее было все раскладывать и организовывать. Как и с чаепитиями, мне нравилось упорядочивать, а не играть. Может быть, именно поэтому меня мало интересовали сверстники. Им всегда хотелось играть с теми вещами, которые я так тщательно разложила. Им хотелось все трогать и делать по-своему. Они мешали мне контролировать обстановку. Они вели себя не так, как я хотела. Им нужно было больше свободы, чем я готова была им предоставить.
Не думаю, что мне когда-либо хотелось делиться своими игрушками, идеями или чем-то еще. Если я решала поиграть с реальным другом, а не воображаемым, обычно это была девочка по имени Морин (мы и сейчас лучшие подруги). До сих пор Морин поддразнивает меня историями о том, как прятала своих товарищей, когда я приходила к ней в гости. Я ужасно злилась, если обнаруживала, что она «предала» меня, позвав кого-то еще. Я очень живо помню, что терпеть не могла видеть кого-то рядом с ней. Не думаю, что это была ревность, и точно знаю, что это не было неуверенностью в себе. Я слишком мало задумывалась о других детях, чтобы они вызывали у меня эти чувства. Я просто не видела смысла в том, чтобы иметь больше одного друга. Мне не приходило в голову, что Морин могла считать по-другому. Для меня логика была проста. У меня есть моя подруга. У нее есть я. Все. Кто-либо еще был просто помехой – помехой, которая ставила меня в очень некомфортную и практически невозможную ситуацию. Если кто-то еще допускался в наш круг, мне пришлось бы играть и с ним.
Я никогда не понимала механику группы – особенно механику дружеской компании, с распределением ролей, соблюдением правил, необходимостью действовать по очереди. Со временем я освоила тонкости дружбы с одним человеком. Но справиться с бóльшим количеством была не в силах – и иногда это имело весьма реальные проявления. Однажды мне, видимо, надоело, что у Морин есть другие подруги. Она играла во дворе с какой-то девочкой. Я решительно подошла к этой девочке и спросила, что она тут делает. Не помню, что она сказала, но, видимо, ее ответ мне не понравился, потому что я ударила ее кулаком в живот, как только она закончила объяснение.
Когда мне было шесть лет, мама записала меня на уроки балета, чтобы помочь мне научиться общаться со сверстниками. Идея казалась хорошей, но из этого ничего не вышло. Во-первых, я невзлюбила балет сам по себе. Мне оказались совершенно не под силу все его сложные утонченные движения, требующие большой координации. Мой мозг отказывался ставить тело в первую позицию, или вторую, или любую другую, где одна нога направлена в одну сторону, другая – в другую, а руки – в третью. Балет раздражал меня и сбивал с толку. Почему это называлось «двигаться, как лебедь»? Разве лебеди носят тесное трико и пуанты, от которых немеют пальцы? Ни сам балет, ни слова преподавательницы не имели для меня никакого смысла. По крайней мере, я не могла его уловить. Других детей я тоже не понимала. Они не следовали правилам. Вскоре мне надоело все это терпеть – или остальным надоело терпеть меня. Я порой задумываюсь, была учительница огорчена или рада, когда сделала звонок, после которого я больше не появилась на занятиях.
– Миссис Холлидей, думаю, будет лучше для всех, если Лиан не будет посещать нашу школу, – сказала она.
– Почему вы так считаете? – спросила мама.
– Во-первых, у нее большие проблемы с координацией. Но хуже всего – ее поведение. Она не только упряма и своевольна, но отказывается ладить с другими детьми. Более того, она бьет их только за то, что они стоят рядом с ней.
Когда мама спросила, почему я бью детей в классе, я дала ответ, который сама считала совершенно очевидным.
– Они меня касались.
– Что значит – они тебя касались? – уточнила мама.
– Мы должны стоять на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Мы не должны соприкасаться.
– Лиан, может быть, они и не хотели тебя касаться. Наверное, они иногда теряют равновесие и случайно задевают тебя.
– Они не должны меня касаться, – это все, что я сочла нужным сказать. Для меня все было ясно. На этом моя балетная карьера и закончилась.
Слова начинали значить для меня гораздо больше, чем действия. Я помню, что следовала инструкциям буквально и педантично. К примеру, мама любила повторять: «Когда идешь гулять, ты должна видеть крышу нашего дома». Она говорила это для того, чтобы я не уходила слишком далеко. Однажды я самостоятельно отправилась на игровую площадку своей школы, и меня ничуть не смущало, что до нее целых четыре квартала. Когда я вернулась домой, мама была ужасно встревожена, но я сказала ей, что видела оттуда крышу нашего дома. Правда, для этого мне пришлось забраться на крышу школы. Я по-своему понимала язык. Слова еще не складывались в метафоры, аналогии и абстрактные понятия. Важны были точные детали, строгие правила, однозначный смысл. Мне не приходило в голову, что сказанная фраза может иметь несколько значений. Я всегда полагала, что говорящий вкладывает в слова тот же смысл, что и я. Сегодня известно, что детей с СА нужно приучать, что у разных людей бывают разные точки зрения. Когда я была маленькой, считалось, что дети знают это и так. Родители, полагая, что я делаю так нарочно, не могли понять, почему я постоянно их не слушаюсь. Они стали очень тщательно формулировать свои указания, чтобы я не могла истолковать их по-своему. Но я все равно это делала. Я пыталась подчинить их язык моим правилам. Потому что подчинить их правилам свой я не могла.
Учителя же объясняли мое поведение, исходя из собственных взглядов, и, насколько знаю, их самые теплые воспоминания обо мне состоят из таких эпитетов, как «упрямая», «вредная» и – самый популярный вариант – «дефективная». Поскольку родители научились со мной обращаться, они не думали о том, что я не подчиняюсь другим людям. Они знали, как добиться от меня результата, обычно предоставляя мне свободу выражения своих интересов. Если я хотела жевать один и тот же кусок жевательной резинки несколько дней – пожалуйста. Если я говорила, пытаясь изгибать губы в форме тех букв, что произносила – пожалуйста. Если я хотела читать книгу вслух – пожалуйста, даже если мы были в библиотеке. Они знали, что я делаю все по-своему, и не вмешивались, если мои старания были искренними, а результат – положительным. Дома я контролировала учебную обстановку, и поскольку я делала большие успехи в учебе, родители не видели причин вмешиваться. Но в школе все было иначе. От меня ожидалось, что я буду следовать правилам, которые ограничивали меня и были нелогичными.
В первом классе учительница назначила каждому из нас специальный номер. Каждый раз мы должны были откликаться на этот номер, как если бы она называла нас по имени. На мой взгляд, это была дурацкая идея. И, конечно же, я отказалась подчиняться. Учительница позвонила родителям и сказала им об этом. Родители согласились со мной, что это глупость, и настояли на том, чтобы меня называли по имени.
В том же году у нас каждый день был тихий час – мы ложились на пол на что-нибудь мягкое и отдыхали. Я помню, как учительница объявляла: «Дети, постелите свои матрасики и ложитесь.» Я отказывалась. И снова она позвонила моим родителям. Они пришли в школу.
– Лиан, почему ты не ложишься? – спрашивают родители.
– Я не могу.
– Вот видите! – торжествующе говорит учительница.
– Почему не можешь?
– У меня нет матраса.
– У тебя есть матрас. Вот же он, в твоем шкафчике, – говорит учительница.
– У меня нет матраса.
– Вот об этом я и говорю, – обращается она к родителям. – Она отказывается подчиняться.
– Почему ты говоришь, что у тебя нет матраса? – родители решают выяснить все до конца.
– Это не матрас. Это коврик, – честно отвечаю я.
– Значит, коврик, – говорит отец. – Ты ляжешь на свой коврик?
– Если она мне скажет, – как ни в чем ни бывало говорю я.
– В следующий раз просто говорите ей, чтобы она ложилась на коврик, – сказал учительнице отец, и мы с родителями пошли домой. Думаю, уже тогда я была благодарна, что они принимали мою сторону. Я не пыталась вредничать, я пыталась сделать все как надо. Проблема в том, что учительница думала, что я понимаю язык так же, как другие дети.
Большинство детей обожают беспорядок и шум. Школьники всегда бегают, кричат и не могут усидеть на месте. Они всегда что-то делают, поднимают суматоху и не хотят играть тихо или в одиночку. Мне нравилось играть в столовой нашей начальной школы. Я редко играла где-то еще, и это была еще одна «проблема», досаждавшая учительнице. Если я не играла, то шла читать. Чтение меня успокаивало, а читать я умела очень хорошо с тех пор, как мне исполнилось три года. Вернее, я могла прочесть практически любое слово в книге, хотя это не значит, что я понимала смысл написанного. В то время я могла усвоить материал не сложнее уровня первого класса. Тем не менее, я находила покой в аккуратных рядах черных букв на белых страницах. Мне нравился этот ритм, этот поток, заставлявший глаза двигаться слева направо, сверху вниз. Мне нравился порядок, который предписывал делать короткую паузу после запятой и долгую после точки или перед новым абзацем. Мне нравилось, как слова играли на моем языке, как они по-разному заставляли двигаться губы. Иногда мне встречались слова, от которых было неприятно ушам – обычно те, где слишком много носовых звуков, и тогда я не произносила их вслух. Точно так же я отказывалась произносить слова, которые считала некрасивыми – неровными, неуклюжими, непривычными по звучанию. Не помню, чтобы меня привлекали книжки с картинками – возможно, потому что они заставляли меня додумывать смысл нарисованного. Книги с текстами этого не требовали. Они позволяли взять то, что мне нужно, и двигаться дальше.