Начну выкладывать еще одну книгу - Лиан Холлидей Уилли, "Притворяясь нормальной" (Liane Holliday Willey "Pretending To Be Normal"). Когда-то я уже выкладывала из нее фрагменты и даже первую главу, но за это время перевод подвергся доработке (думаю, еще не окончательной), поэтому я не буду поднимать старые посты, а просто начну с начала и по порядку.
Глава 1
Воспоминания
Часть 1Бывают дни, когда я стою на краю пропасти и готова упасть. Здесь – та, кто я есть. Там, внизу – та, кем я была. Мне не хочется верить, что я была такой, и я молюсь, что никогда не стану ею снова. Это мои худшие дни. Темные, жестокие, пугающие. Они зовут меня сдаться, рухнуть в бездну. Бывают дни, когда я стою на открытой террасе, готовая взглянуть на себя по-новому и заново осознать себя. Дни, когда я ощущаю свою целостность, дни, научившие меня, что оглядываться назад – не значит двигаться назад. Воспоминания могут открыть мне саму себя. Помочь мне стать такой, как я хочу. Воспоминания могут освободить меня. Чаще всего я хожу по тонкой линии, осторожно балансируя между прошлым и настоящим. Мне так нравится. Мне нравится пересматривать свое прошлое, привнося в это толику клинической психологии. Я не оглядываюсь назад в поисках сожалений, ошибок, неверных мыслей. Я использую прошлое как пищу для размышлений, как средство самопознания. И пусть на это понадобилось тридцать восемь лет, я испытываю невыразимое облегчение от того, что наконец-то понимаю себя!
Я помню, как какой-то человек дает мне большой черный мелок. Он хочет, чтобы я рисовала им, как карандашом. Почему было просто не дать мне карандаш? Мелок некрасивый. Он плоский – а должен быть круглый. Он такой большой, что его не удержать в руке. Мне не нравится, как он стачивается о белую бумагу, оставляя жирный неровный след. Но я все равно рисую. Мама меня подготовила. Она сказала, что мне будут давать задания и проверять, насколько я умна. Она сказала, чтобы я не боялась и что она купит мне мороженое, когда мы вернемся. Если бы не мороженое, вряд ли я стала бы рисовать этим противным мелком. Но я рисовала. Я рисовала картинки, обводила слова, строила что-то из кубиков. Я и так знала, что я умная, а задания очень глупые.
К тому времени, как мне исполнилось три года, родители поняли, что я необычный ребенок. Педиатр посоветовал сводить меня к психотерапевту. После нескольких бесед и теста на IQ диагноз был поставлен – талантливая и избалованная. Умная и капризная. И мои родители стали оценивать свою единственную дочь в соответствии с выданным набором шаблонов. Отныне все мои поступки объяснялись легко и просто – достаточно было покивать, улыбнуться и развести руками: «Избаловали мы ее, что тут скажешь». Если бы все было так просто.
Я помню, как в раннем детстве совершенно осознанно избегала сверстников. Любому из них я предпочитала компанию воображаемых друзей. Моими лучшими друзьями были Пенни и ее брат Джонна, которых никто не видел кроме меня. По рассказам мамы, я настаивала, чтобы мы ставили для них стулья за столом, брали с собой в поездки и вели себя так, будто они настоящие. Я помню, как заходила в мамину комнату одна – со мной были только Пенни и Джонна – и приносила с собой коробку фольги. Вместе мы накрывали на стол. Из фольги вырезалось все – тарелки, чашки, ложки, подносы, даже еда. Не помню, чтобы я играла в само чаепитие, я лишь делала предметы, которые могут для чаепития понадобиться.
Еще я играла с воображаемыми друзьями в школу. Каждый год, когда моя настоящая школа закрывалась на лето, я залезала в мусорные ящики на школьном дворе и рылась в поисках старых учебников, тетрадей и мимеографов. Мне нужны были реальные школьные принадлежности, придуманные в этом случае не годились. Все находки я несла домой. Я обожала свои сокровища и относилась к ним с большим трепетом. До сих пор помню это чувство – когда я раскрывала книгу как можно шире, так, чтобы ее обложки соприкасались друг с другом. Книга поддавалась не сразу, и я сердилась, что она меня не слушается. Я любила водить пальцем по ложбинке между раскрытыми листами. Меня успокаивал вид этой ровной гладкой линии. Я любила утыкаться носом в страницы и вдыхать знакомый запах, которым пропитываются книги, пока хранятся среди мела, ластиков и красок и проходят через детские руки. Если у какой-то книги этого запаха не было, я теряла к ней интерес и искала другую. Но самым любимым моим трофеем была фиолетовая копировальная бумага, которой пользовались в школах, пока не появились современные ксероксы. Ее было приятно складывать в стопку, особенно если листов было много. Мне нравилось, как она шелестела и подрагивала между ладонями, когда я брала толстую пачку и слегка постукивала ею о твердую поверхность, чтобы выровнять края.
Учить Пенни и Джонну, используя эти материалы, было делом второстепенным. Гораздо интереснее было все раскладывать и организовывать. Как и с чаепитием, мне нравилось упорядочивать, а не играть. Быть может, именно поэтому меня мало интересовали сверстники. Им всегда хотелось играть с теми вещами, которые я так тщательно разложила. Им хотелось все трогать и делать по-своему. Они мешали мне контролировать обстановку. Они вели себя не так, как я хотела. Им нужно было больше свободы, чем я желала им предоставить.
Не думаю, что мне когда-либо хотелось делиться своими игрушками, идеями или чем-то еще. Если же я решала поиграть с реальным другом, обычно это была девочка по имени Морин (мы и сейчас лучшие подруги). Она до сих пор поддразнивает меня историями о том, как прятала своих товарищей, когда я приходила к ней в гости. Я ужасно злилась, если обнаруживала, что она «предала» меня, позвав кого-то еще. Я очень живо помню, что терпеть не могла видеть кого-то рядом с ней. Не думаю, что это была ревность, и точно знаю, что это не было неуверенностью в себе. Я слишком мало задумывалась о других детях, чтобы они вызывали у меня эти чувства. Я просто не видела смысла в том, чтобы иметь больше одного друга. Мне не приходило в голову, что Морин могла считать по-другому. Для меня логика была проста. У меня есть моя подруга. У нее есть я. Все. Кто-либо еще был просто помехой – помехой, которая ставила меня в очень некомфортную и практически невозможную ситуацию. Если кто-то еще допускался в наш круг, мне пришлось бы играть и с ним.
Я никогда не понимала, как устроена группа, в частности, дружеская компания – с распределением ролей, соблюдением правил, необходимостью действовать по очереди. Со временем я освоила тонкости дружбы с одним человеком, но справиться с бóльшим количеством была не в силах – и иногда это имело весьма реальные проявления. Однажды мне, видимо, надоело, что у Морин есть другие подруги. Она играла во дворе с какой-то девочкой. Я решительно подошла к этой девочке и спросила, что она тут делает. Не помню, что она сказала, но, видимо, ответ мне не понравился, потому что я стукнула ее кулаком в живот, как только она закончила объяснение.
Часть 2Когда мне было шесть лет, мама записала меня на уроки балета, чтобы помочь мне научиться общаться со сверстниками. Идея казалась хорошей, но из этого ничего не вышло. Во-первых, я невзлюбила балет сам по себе. Мне оказались совершенно не под силу его сложные утонченные движения, требующие большой координации. Мой мозг отказывался ставить тело в первую, вторую или любую другую позицию, где одна нога направлена в одну сторону, другая – в другую, а руки – в третью. Балет раздражал меня и сбивал с толку. Почему это называлось «двигаться, как лебедь»? Разве лебеди носят тесное трико и пуанты, от которых немеют пальцы? Ни сам балет, ни слова преподавательницы не имели для меня никакого смысла. По крайней мере, я не могла его уловить. Других детей я тоже не понимала. Они не следовали правилам. Вскоре мне надоело все это терпеть – или остальным надоело терпеть меня. Я порой задумываюсь, была учительница огорчена или рада, когда сделала звонок, после которого я больше не появилась на занятиях.
– Миссис Холлидей, думаю, будет лучше для всех, если Лиан перестанет посещать нашу школу, – сказала она.
– Почему вы так считаете? – спросила мама.
– Во-первых, у нее большие проблемы с координацией. Во-вторых – и это главное – она не умеет себя вести. Она не только упряма и своевольна, но отказывается ладить с другими детьми. Более того, она бьет их только за то, что они стоят рядом с ней.
Когда мама спросила, почему я бью детей в классе, я дала ответ, который мне казался совершенно очевидным.
– Они меня касались.
– Что значит – они тебя касались? – уточнила мама.
– Мы должны стоять на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Мы не должны соприкасаться.
– Лиан, может быть, они и не хотели тебя касаться. Наверное, они иногда теряют равновесие и случайно задевают тебя.
– Они не должны меня касаться, – это все, что я считала нужным сказать. Для меня все было ясно. На этом моя балетная карьера и закончилась.
Слова начинали значить для меня гораздо больше, чем действия. Я помню, что следовала инструкциям буквально и педантично. К примеру, мама любила повторять: «Когда идешь гулять, ты должна видеть крышу нашего дома». Она говорила это для того, чтобы я не уходила слишком далеко. Однажды я самостоятельно отправилась на игровую площадку своей школы, и меня ничуть не смутило, что до нее целых четыре квартала. Когда я вернулась домой, мама была ужасно встревожена, но я сказала ей, что видела оттуда крышу нашего дома. Правда, для этого мне пришлось забраться на крышу школы. Я по-своему понимала язык. Слова еще не складывались в метафоры, аналогии и абстрактные понятия. Важны были точные детали, строгие правила, однозначный смысл. Мне не приходило в голову, что сказанная фраза может иметь несколько значений. Я всегда полагала, что говорящий вкладывает в слова тот же смысл, что и я. Сегодня известно, что детям с СА нужно объяснять, что у разных людей бывают разные точки зрения. Когда я была маленькой, считалось, что это ясно и так. Родители, полагая, что я делаю так нарочно, не могли понять, почему я постоянно их не слушаюсь. Они стали очень тщательно формулировать указания, чтобы я не могла истолковать их иначе. Но я все равно понимала все по-своему. Я пыталась подчинить их язык моим правилам. Потому что не могла подчинить их правилам свой.
Учителя же объясняли мое поведение, исходя из собственных взглядов, и, насколько знаю, их самые теплые воспоминания обо мне содержат такие эпитеты, как «упрямая», «вредная» и – самый популярный вариант – «недоразвитая». Поскольку родители научились со мной обращаться, они не думали о том, что я не подчиняюсь другим людям. Они знали, как добиться от меня результата, обычно позволяя мне свободно выражать свои интересы. Если я хотела жевать один и тот же кусок жевательной резинки несколько дней – пожалуйста. Если я говорила, произнося каждую букву по отдельности – пожалуйста. Если я хотела читать книгу вслух – пожалуйста, даже если мы были в библиотеке. Они знали, что я делаю все по-своему, и не вмешивались, если мои старания были искренними, а результат – положительным. Дома я занималась как хотела, и поскольку я делала большие успехи в учебе, родители не видели причин вмешиваться. Но в школе все было иначе. От меня ожидалось, что я буду следовать правилам, которые ограничивали меня и были нелогичными.
В первом классе учительница назначила каждому из нас специальный номер. Мы должны были откликаться на него, как если бы она называла нас по имени. На мой взгляд, это была дурацкая идея, и, конечно же, я отказалась подчиняться. Учительница позвонила родителям и пожаловалась. Родители согласились со мной, что это глупость, и настояли на том, чтобы меня называли по имени.
В том же году у нас каждый день был тихий час – мы ложились на пол на что-нибудь мягкое и отдыхали. Я помню, как учительница объявила: «Дети, постелите свои матрасики и ложитесь». Я отказалась. И снова она позвонила моим родителям. Они пришли в школу.
– Лиан, почему ты не ложишься? – спрашивают родители.
– Я не могу.
– Вот видите! – торжествующе говорит учительница.
– Почему не можешь?
– У меня нет матраса.
– Как это нет? Вот же он, в твоем шкафчике, – говорит учительница.
– У меня нет матраса.
– Вот об этом я и говорю, – обращается она к родителям. – Она совершенно не слушается.
– Почему ты говоришь, что у тебя нет матраса? – родители решают выяснить все до конца.
– Это не матрас. Это коврик, – честно отвечаю я.
– Хорошо, значит, коврик, – говорит отец. – Ты ляжешь на свой коврик?
– Если она мне скажет, – как ни в чем не бывало говорю я.
– В следующий раз просто говорите ей, чтобы она ложилась на коврик, – сказал учительнице отец, и мы с родителями пошли домой. Думаю, уже тогда я была благодарна, что они принимали мою сторону. Я не пыталась вредничать, я пыталась сделать все правильно. Проблема в том, что учительница думала, что я понимаю язык так же, как другие дети.
Часть 3Большинство детей обожают беспорядок и шум. Школьники постоянно бегают, кричат и не могут усидеть на месте. Они всегда что-то делают, поднимают суматоху и не хотят играть тихо или в одиночку. Мне нравилось играть в детской кухне нашей начальной школы. Я редко играла где-то еще, и это была очередная «проблема», досаждавшая учительнице. Когда я не возилась с игрушечной кухонной утварью, я шла читать. Чтение меня успокаивало, а читать я умела очень хорошо с тех пор, как мне исполнилось три года. Вернее, я могла прочесть практически любое слово, хотя это не значит, что я понимала смысл написанного. В то время я могла усвоить материал не сложнее уровня первого класса. Тем не менее, я находила покой в аккуратных рядах черных букв на белых страницах. Мне нравился этот ритм, этот поток, заставлявший глаза двигаться слева направо, сверху вниз. Мне нравился порядок, который предписывал делать короткую паузу после запятой и долгую после точки или перед новым абзацем. Мне нравилось, как слова играли на моем языке, как они по-разному заставляли двигаться губы. Иногда мне встречались слова, от которых было неприятно ушам – обычно те, где слишком много носовых звуков, и тогда я не произносила их вслух. Точно так же я отказывалась произносить слова, которые считала некрасивыми – неровными, неуклюжими, непривычными по звучанию. Не помню, чтобы меня привлекали книжки с картинками – возможно, потому что они заставляли меня додумывать смысл нарисованного. Книги с текстами этого не требовали. Они позволяли взять то, что мне нужно, и двигаться дальше.
К восьми годам я хорошо научилась не только читать слова, но и усваивать информацию. По крайней мере, когда дело касалось строгих фактов. Художественные книги воспринимались сложнее, потому что требовали выходить за рамки буквальности. Я предпочитала изучать биографии разных людей и спустя какое-то время перечитала все биографии, имевшиеся в нашей библиотеке, несмотря на многократные уговоры библиотекаря попробовать что-то еще. Мне нравилось читать о реальных людях и их реальной жизни. Не важно, был ли это бейсболист Бэйб Рут, президент Гарри Трумэн или защитница прав чернокожих Гарриет Табмен. Меня не особо волновал бейсбол, политика или социальные проблемы – меня привлекала реальность прочитанных мною слов. Даже сегодня, встречая те же самые биографии на полках других библиотек, я возвращаюсь в тот уютный уголок моей памяти, когда эти слова значили для меня так много.
В отличие от большинства детей, я терпеть не могла активные мероприятия, особенно когда приходилось идти в новое незнакомое место. Настолько, что мне становилось физически плохо только от мысли об этом. Мама с содроганием вспоминает дни рождения, походы в парк аттракционов, парады, визиты к бабушке – по дороге туда меня всегда рвало. Сейчас мы обе смеемся над этим, но тогда было ни капли не смешно. Ни она, ни я не могли понять, почему каждое событие создавало для меня столько проблем. Все дети любят ходить на дни рождения или в гости к бабушке. Очевидно, все дети кроме меня. Ночевки у друзей тоже были для меня невозможны, хоть иногда мне этого и хотелось. Каждый раз все заканчивалось тем, что отцу приходилось идти и забирать меня домой.
Я ненавидела выходить из дома. Для меня это было естественно. Дома я знала, где лежат мои книги. Я могла быть уверена, что моя собака будет меня слушаться. Я могла водить пальцами по краям наших желтых тарелок, стоявших ровным рядом в сушилке. Я могла кататься взад-вперед по паркетному полу в коридоре. Я могла выстраивать в ряд своих плюшевых зверей и разговаривать с ними, и мне никто не мешал. Я могла прятаться под кроватью, если мне так хотелось.
Много раз из-за своих привычек я попадала в больницу. Я любила жевать хрустящие, шуршащие предметы, даже если они были несъедобны. Поиграв со своими тарелками и чашками из фольги, я комкала их и жевала до тех пор, пока они не превращались в аккуратный плотный шарик. Я скоблила зубами наждачную бумагу. Я обожала жевать серные полоски спичечных картонок. Я целиком грызла пакетики с сахаром, и мне нравилось, как горечь бумаги сменялась сладостью хрустящих крупинок. В школе жевала глину для лепки, пластилин и парафин. Возможно, больницы удалось бы избежать, если бы на этом я и остановилась. К сожалению, меня также привлекали гранулы чистящего средства для туалета и нафталиновые шарики от моли. Родители говорят, что персонал больницы начал подозревать их в издевательствах над ребенком. Полагаю, сами они к тому времени уже привыкли к моим особенностям.
Хотя я любила жевать что-то шершавое и зернистое, к некоторым предметам я не могла заставить себя даже прикоснуться. Я ненавидела облегающую одежду, одежду из плотной или «кусачей» материи. Стоило мне подумать о ней, как меня просто передергивало, по коже бежали мурашки и возникало чувство нервозности. Часто я начинала снимать с себя все что было, даже находясь в публичном месте. Я постоянно сбрасывала обувь, особенно когда мы ехали в машине. Полагаю, я думала, что таким образом избавлюсь от противных мне вещей навсегда. Я «с мясом» отрывала ярлыки от одежды, хотя знала, что меня будут ругать за дырки на вещах. Наверное, только годам к пяти меня стало возможно убедить надеть что-то кроме любимых голубых шорт из полиэстера.
Кроме того, для меня были практически невыносимы многие звуки и яркий свет. Высокие, пронзительные, гудящие звуки терзали мои нервы. Свистки, праздничные дудки, флейты, трубы и им подобные инструменты выводили из себя и превращали мир в крайне неприятное место. Яркий свет, полуденное солнце, огни стробоскопа, мигающие лампочки, люминесцентные лампы, казалось, жгли мне глаза. Сочетания резких звуков и яркого света было более чем достаточно, чтобы вызвать у меня перегрузку. В голове росло напряжение, желудок скручивало узлом, пульс учащался, сердце колотилось – до тех пор, пока я не оказывалась в безопасном месте.
Я находила покой под водой. Я любила то ощущение, которое давало мне плавание. Я сама становилась жидкостью, колышущейся плавно и медленно. Внутри меня все затихало. Вода, упругая и сильная, окутывала меня своей восхитительной темнотой и дарила мне тишину – настоящую тишину, не требующую от меня никаких усилий. Я могла провести так целое утро, долго-долго плавая под водой, погрузившись в лишенную звуков темноту, пока легкие не заставляли меня вынырнуть и глотнуть воздуха.
Хотя бассейн был моей любимой зоной спокойствия, были и другие. Я часто отдыхала, забравшись на толстую ветку огромного клена, который рос у нас на заднем дворе. Сидя на дереве, я могла наблюдать за происходящим, не взаимодействуя с миром. Моя роль была ролью наблюдателя. И наблюдать я умела. Меня завораживали действия людей, нюансы их манер. Мне часто хотелось стать каким-то другим человеком. Не то чтобы я сознательно что-то для этого делала – скорее, это получалось само по себе, будто исподволь. Мама говорит, у меня хорошо получалось ухватить суть человека. Временами я просто копировала чью-то внешность и поведение. К примеру, если кто-то из моих одноклассников появлялся в очках, я тайком брала очки своей тети и надевала их, хотя почти ничего в них не видела. Если кто-то ломал руку, я приходила домой и начинала жаловаться, что у меня сломана рука – в итоге, мама сдавалась и делала мне «гипс» из муки с водой.
Часть 4 (конец главы)Но чаще я занималась гораздо более тщательным подражанием. Мне удивительно легко удавалось копировать акцент, интонации, выражения лица, жесты, походку, манеры. Я будто превращалась в того, кого изображала. Не помню, как именно я выбирала объект копирования, но знаю, что это всегда были люди, которые казались мне красивыми – хотя необязательно красивыми в общепринятом смысле. Вряд ли я уделяла много внимания внешности человека в целом. Помню, что меня привлекали отдельные черты лица. Мне могли понравиться волосы, цвет глаз или ровные зубы. Но больше всего меня интересовал нос. Прямые, ровные, «классические» носы отвечали моему чувству симметрии. Носы-кнопки, вздернутые, крючковатые, а особенно короткие и приплюснутые вызывали у меня отторжение. Мне хотелось подбежать к человеку, оторвать этот нос и слепить его заново. Я не задумывалась о внутреннем строении носа, о хрящах и костях. Для меня его форма была гибкой и податливой. Поэтому я не видела причин, почему чей-то нос может отклоняться от прямой линии.
По словам родителей, их часто озадачивала не столько моя способность копировать других, сколько желание это делать. Им казалось, я поддаюсь давлению сверстников или хочу переделать себя. В тот период моей жизни это было не так. Лет до десяти я держалась в стороне от других. Я никогда по-настоящему не сравнивала их и себя. Мне не приходило в голову рассматривать себя как одну из учениц своего класса или как члена команды. Я ощущала себя как будто невидимой. Я понимала, что другие люди видят меня, слышат и разговаривают со мной, но все равно считала, что отделена от мира. Я никогда не задумывалась, сторонились ли они меня – скорее, это я отгораживалась от них. Я разглядывала их в свое удовольствие, не задумываясь о том, что это может их раздражать. Я перенимала фрагменты их личности и никогда не беспокоилась, что меня назовут «обезьяной», или что я утрачу себя. Я всегда знала, кто я есть.
Если я и начинала терять себя, я знала, как себя вернуть. Под моей кроватью имелась чудесная симметричная ниша, образованная стеной и передней спинкой. Ниша была не более трех футов в ширину и двух в глубину – и забравшись в нее, я всегда могла найти себя. Когда мир становился слишком сложным, слишком громким или слишком назойливым, когда возникало чувство, что я больше не выдержу, я знала, что могу залезть в эту нишу и вжаться в нее, пока не почувствую себя такой же прямоугольной и симметричной. Я могла стиснуть колени руками и загнать свои мысли вглубь костей, чтобы они прекратили свой бег в моей крови и затихли на время. Я могла заткнуть уши, стиснуть зубы, зажмурить глаза и повиснуть в окружающей меня тишине. А потом, когда была готова, я открывала глаза и возвращалась, чувствуя себя спокойной и собранной.
К тому времени, как я перешла во второй класс, я выработала несколько способов, как справиться с окружающим миром. В отличие от некоторых детей, которые выплескивали раздражение наружу, я предпочитала отступать и полагаться на молчаливую оборону. Если обстановка становилась слишком неприятной или запутанной, я просто отгораживалась и молча кипела внутри. Уверена, в моем поведении не было ничего очаровательного, но знаю, что оно воспринималось лучше, чем бурный выход эмоций. Не то чтобы я совсем не устраивала истерик. Устраивала и довольно часто, если верить тетушкам, которые со мной нянчились. По их словам, я в мгновение ока могла превратиться из спокойного, сосредоточенного и тихого ребенка в бушующий торнадо. В один момент я спокойно занималась своим делом (обычно строила дома и города из бумаги и картонных коробок), а в следующий – топтала ногами результаты своих трудов. Тети не знали причин моих срывов, а я ничего не объясняла. Полагаю, это случалось, когда моя сенсорная система была перегружена. Я не умела найти разрядку, когда сенсорные проблемы мешали мне заниматься тем, чем я хочу. Очевидно, я просто терпела до последнего, не умея распознать критический момент, а потом давала себе выход с помощью крика и слез.
Однако, я никогда не позволяла себе истерик на публике. Не знаю, почему именно, хотя у меня есть предположения. Я видела других детей, когда они закатывали истерики в магазинах. На них было жутко смотреть – их тела словно бились в судорогах, лица становились красными, даже багровыми, а губы синели. Они больше не были детьми. На моих глазах они превращались в комок раскаленной неуправляемой субстанции. Может быть, мой ужас перед таким поведением стал средством самоконтроля. Может быть, я знала, что если буду давать себе волю только дома, мне не грозит превратиться в подобное бесформенное чудовище.
Наверное, мое раннее детство может показаться странным или даже безрадостным, но это было не так. По крайней мере, не для меня. В моей голове жили образы, сменявшиеся, как кадры на экране, и я наслаждалась ощущением, что жизнь дана, чтобы получать от нее удовольствие. Я могла окунуться в нее, если хотела, ускользнуть прочь, если считала нужным, или наблюдать со стороны, как случайный прохожий. Мне не приходило в голову, что другие дети взаимодействовали с миром совсем иначе, чем я. Родители тоже об этом не думали. Возможно, сверстники видели, что я другая, но были слишком малы, чтобы придавать этому значение. В детстве я знала, как найти покой и тепло. Став старше, я часто желала вернуться в то время и место. Я и сейчас часто мечтаю об этом.
Оглядываясь назад, я легко могу понять, почему мои родители, психиатр и педиатр считали меня либо развитой не по годам, либо относили мое поведение к причудливой разновидности нормы. Им не приходило в голову, что это как-то связано с аутизмом. Дети-аутисты жили в своем собственном мире. Они наносили себе увечья, пронзительно кричали, впадали в истерики и ни с кем разговаривали. Их помещали в психиатрические больницы. У них не было надежд на будущее. Так считали все. О том, что у меня могут быть трудности с обучением, тоже никто не думал. Я была одаренной. У одаренных детей не бывает трудностей с обучением. Сорок лет назад так тоже считали все.
Теперь, когда мои родители знают, что такое СА, они могут взглянуть на мое детство с совершенно иной точки зрения. В этом новом свете поступки, которые я совершала тогда и которые совершаю сейчас, выглядят гораздо более осмысленными и понятными, возможно, даже более правильными, учитывая мое восприятие мира. Сегодня, когда мы вместе обсуждаем прошлое, мы совершаем много открытий. В разговорах часто мелькают фразы: «Так вот, почему…» Или: «А мы ведь думали, что…» В этих беседах нет обвинений, нет упреков, нет вопросов «что было бы, если». Сегодня есть гармония. Есть порядок. Есть целостность.
Глава 1
Воспоминания
Часть 1Бывают дни, когда я стою на краю пропасти и готова упасть. Здесь – та, кто я есть. Там, внизу – та, кем я была. Мне не хочется верить, что я была такой, и я молюсь, что никогда не стану ею снова. Это мои худшие дни. Темные, жестокие, пугающие. Они зовут меня сдаться, рухнуть в бездну. Бывают дни, когда я стою на открытой террасе, готовая взглянуть на себя по-новому и заново осознать себя. Дни, когда я ощущаю свою целостность, дни, научившие меня, что оглядываться назад – не значит двигаться назад. Воспоминания могут открыть мне саму себя. Помочь мне стать такой, как я хочу. Воспоминания могут освободить меня. Чаще всего я хожу по тонкой линии, осторожно балансируя между прошлым и настоящим. Мне так нравится. Мне нравится пересматривать свое прошлое, привнося в это толику клинической психологии. Я не оглядываюсь назад в поисках сожалений, ошибок, неверных мыслей. Я использую прошлое как пищу для размышлений, как средство самопознания. И пусть на это понадобилось тридцать восемь лет, я испытываю невыразимое облегчение от того, что наконец-то понимаю себя!
Я помню, как какой-то человек дает мне большой черный мелок. Он хочет, чтобы я рисовала им, как карандашом. Почему было просто не дать мне карандаш? Мелок некрасивый. Он плоский – а должен быть круглый. Он такой большой, что его не удержать в руке. Мне не нравится, как он стачивается о белую бумагу, оставляя жирный неровный след. Но я все равно рисую. Мама меня подготовила. Она сказала, что мне будут давать задания и проверять, насколько я умна. Она сказала, чтобы я не боялась и что она купит мне мороженое, когда мы вернемся. Если бы не мороженое, вряд ли я стала бы рисовать этим противным мелком. Но я рисовала. Я рисовала картинки, обводила слова, строила что-то из кубиков. Я и так знала, что я умная, а задания очень глупые.
К тому времени, как мне исполнилось три года, родители поняли, что я необычный ребенок. Педиатр посоветовал сводить меня к психотерапевту. После нескольких бесед и теста на IQ диагноз был поставлен – талантливая и избалованная. Умная и капризная. И мои родители стали оценивать свою единственную дочь в соответствии с выданным набором шаблонов. Отныне все мои поступки объяснялись легко и просто – достаточно было покивать, улыбнуться и развести руками: «Избаловали мы ее, что тут скажешь». Если бы все было так просто.
Я помню, как в раннем детстве совершенно осознанно избегала сверстников. Любому из них я предпочитала компанию воображаемых друзей. Моими лучшими друзьями были Пенни и ее брат Джонна, которых никто не видел кроме меня. По рассказам мамы, я настаивала, чтобы мы ставили для них стулья за столом, брали с собой в поездки и вели себя так, будто они настоящие. Я помню, как заходила в мамину комнату одна – со мной были только Пенни и Джонна – и приносила с собой коробку фольги. Вместе мы накрывали на стол. Из фольги вырезалось все – тарелки, чашки, ложки, подносы, даже еда. Не помню, чтобы я играла в само чаепитие, я лишь делала предметы, которые могут для чаепития понадобиться.
Еще я играла с воображаемыми друзьями в школу. Каждый год, когда моя настоящая школа закрывалась на лето, я залезала в мусорные ящики на школьном дворе и рылась в поисках старых учебников, тетрадей и мимеографов. Мне нужны были реальные школьные принадлежности, придуманные в этом случае не годились. Все находки я несла домой. Я обожала свои сокровища и относилась к ним с большим трепетом. До сих пор помню это чувство – когда я раскрывала книгу как можно шире, так, чтобы ее обложки соприкасались друг с другом. Книга поддавалась не сразу, и я сердилась, что она меня не слушается. Я любила водить пальцем по ложбинке между раскрытыми листами. Меня успокаивал вид этой ровной гладкой линии. Я любила утыкаться носом в страницы и вдыхать знакомый запах, которым пропитываются книги, пока хранятся среди мела, ластиков и красок и проходят через детские руки. Если у какой-то книги этого запаха не было, я теряла к ней интерес и искала другую. Но самым любимым моим трофеем была фиолетовая копировальная бумага, которой пользовались в школах, пока не появились современные ксероксы. Ее было приятно складывать в стопку, особенно если листов было много. Мне нравилось, как она шелестела и подрагивала между ладонями, когда я брала толстую пачку и слегка постукивала ею о твердую поверхность, чтобы выровнять края.
Учить Пенни и Джонну, используя эти материалы, было делом второстепенным. Гораздо интереснее было все раскладывать и организовывать. Как и с чаепитием, мне нравилось упорядочивать, а не играть. Быть может, именно поэтому меня мало интересовали сверстники. Им всегда хотелось играть с теми вещами, которые я так тщательно разложила. Им хотелось все трогать и делать по-своему. Они мешали мне контролировать обстановку. Они вели себя не так, как я хотела. Им нужно было больше свободы, чем я желала им предоставить.
Не думаю, что мне когда-либо хотелось делиться своими игрушками, идеями или чем-то еще. Если же я решала поиграть с реальным другом, обычно это была девочка по имени Морин (мы и сейчас лучшие подруги). Она до сих пор поддразнивает меня историями о том, как прятала своих товарищей, когда я приходила к ней в гости. Я ужасно злилась, если обнаруживала, что она «предала» меня, позвав кого-то еще. Я очень живо помню, что терпеть не могла видеть кого-то рядом с ней. Не думаю, что это была ревность, и точно знаю, что это не было неуверенностью в себе. Я слишком мало задумывалась о других детях, чтобы они вызывали у меня эти чувства. Я просто не видела смысла в том, чтобы иметь больше одного друга. Мне не приходило в голову, что Морин могла считать по-другому. Для меня логика была проста. У меня есть моя подруга. У нее есть я. Все. Кто-либо еще был просто помехой – помехой, которая ставила меня в очень некомфортную и практически невозможную ситуацию. Если кто-то еще допускался в наш круг, мне пришлось бы играть и с ним.
Я никогда не понимала, как устроена группа, в частности, дружеская компания – с распределением ролей, соблюдением правил, необходимостью действовать по очереди. Со временем я освоила тонкости дружбы с одним человеком, но справиться с бóльшим количеством была не в силах – и иногда это имело весьма реальные проявления. Однажды мне, видимо, надоело, что у Морин есть другие подруги. Она играла во дворе с какой-то девочкой. Я решительно подошла к этой девочке и спросила, что она тут делает. Не помню, что она сказала, но, видимо, ответ мне не понравился, потому что я стукнула ее кулаком в живот, как только она закончила объяснение.
Часть 2Когда мне было шесть лет, мама записала меня на уроки балета, чтобы помочь мне научиться общаться со сверстниками. Идея казалась хорошей, но из этого ничего не вышло. Во-первых, я невзлюбила балет сам по себе. Мне оказались совершенно не под силу его сложные утонченные движения, требующие большой координации. Мой мозг отказывался ставить тело в первую, вторую или любую другую позицию, где одна нога направлена в одну сторону, другая – в другую, а руки – в третью. Балет раздражал меня и сбивал с толку. Почему это называлось «двигаться, как лебедь»? Разве лебеди носят тесное трико и пуанты, от которых немеют пальцы? Ни сам балет, ни слова преподавательницы не имели для меня никакого смысла. По крайней мере, я не могла его уловить. Других детей я тоже не понимала. Они не следовали правилам. Вскоре мне надоело все это терпеть – или остальным надоело терпеть меня. Я порой задумываюсь, была учительница огорчена или рада, когда сделала звонок, после которого я больше не появилась на занятиях.
– Миссис Холлидей, думаю, будет лучше для всех, если Лиан перестанет посещать нашу школу, – сказала она.
– Почему вы так считаете? – спросила мама.
– Во-первых, у нее большие проблемы с координацией. Во-вторых – и это главное – она не умеет себя вести. Она не только упряма и своевольна, но отказывается ладить с другими детьми. Более того, она бьет их только за то, что они стоят рядом с ней.
Когда мама спросила, почему я бью детей в классе, я дала ответ, который мне казался совершенно очевидным.
– Они меня касались.
– Что значит – они тебя касались? – уточнила мама.
– Мы должны стоять на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Мы не должны соприкасаться.
– Лиан, может быть, они и не хотели тебя касаться. Наверное, они иногда теряют равновесие и случайно задевают тебя.
– Они не должны меня касаться, – это все, что я считала нужным сказать. Для меня все было ясно. На этом моя балетная карьера и закончилась.
Слова начинали значить для меня гораздо больше, чем действия. Я помню, что следовала инструкциям буквально и педантично. К примеру, мама любила повторять: «Когда идешь гулять, ты должна видеть крышу нашего дома». Она говорила это для того, чтобы я не уходила слишком далеко. Однажды я самостоятельно отправилась на игровую площадку своей школы, и меня ничуть не смутило, что до нее целых четыре квартала. Когда я вернулась домой, мама была ужасно встревожена, но я сказала ей, что видела оттуда крышу нашего дома. Правда, для этого мне пришлось забраться на крышу школы. Я по-своему понимала язык. Слова еще не складывались в метафоры, аналогии и абстрактные понятия. Важны были точные детали, строгие правила, однозначный смысл. Мне не приходило в голову, что сказанная фраза может иметь несколько значений. Я всегда полагала, что говорящий вкладывает в слова тот же смысл, что и я. Сегодня известно, что детям с СА нужно объяснять, что у разных людей бывают разные точки зрения. Когда я была маленькой, считалось, что это ясно и так. Родители, полагая, что я делаю так нарочно, не могли понять, почему я постоянно их не слушаюсь. Они стали очень тщательно формулировать указания, чтобы я не могла истолковать их иначе. Но я все равно понимала все по-своему. Я пыталась подчинить их язык моим правилам. Потому что не могла подчинить их правилам свой.
Учителя же объясняли мое поведение, исходя из собственных взглядов, и, насколько знаю, их самые теплые воспоминания обо мне содержат такие эпитеты, как «упрямая», «вредная» и – самый популярный вариант – «недоразвитая». Поскольку родители научились со мной обращаться, они не думали о том, что я не подчиняюсь другим людям. Они знали, как добиться от меня результата, обычно позволяя мне свободно выражать свои интересы. Если я хотела жевать один и тот же кусок жевательной резинки несколько дней – пожалуйста. Если я говорила, произнося каждую букву по отдельности – пожалуйста. Если я хотела читать книгу вслух – пожалуйста, даже если мы были в библиотеке. Они знали, что я делаю все по-своему, и не вмешивались, если мои старания были искренними, а результат – положительным. Дома я занималась как хотела, и поскольку я делала большие успехи в учебе, родители не видели причин вмешиваться. Но в школе все было иначе. От меня ожидалось, что я буду следовать правилам, которые ограничивали меня и были нелогичными.
В первом классе учительница назначила каждому из нас специальный номер. Мы должны были откликаться на него, как если бы она называла нас по имени. На мой взгляд, это была дурацкая идея, и, конечно же, я отказалась подчиняться. Учительница позвонила родителям и пожаловалась. Родители согласились со мной, что это глупость, и настояли на том, чтобы меня называли по имени.
В том же году у нас каждый день был тихий час – мы ложились на пол на что-нибудь мягкое и отдыхали. Я помню, как учительница объявила: «Дети, постелите свои матрасики и ложитесь». Я отказалась. И снова она позвонила моим родителям. Они пришли в школу.
– Лиан, почему ты не ложишься? – спрашивают родители.
– Я не могу.
– Вот видите! – торжествующе говорит учительница.
– Почему не можешь?
– У меня нет матраса.
– Как это нет? Вот же он, в твоем шкафчике, – говорит учительница.
– У меня нет матраса.
– Вот об этом я и говорю, – обращается она к родителям. – Она совершенно не слушается.
– Почему ты говоришь, что у тебя нет матраса? – родители решают выяснить все до конца.
– Это не матрас. Это коврик, – честно отвечаю я.
– Хорошо, значит, коврик, – говорит отец. – Ты ляжешь на свой коврик?
– Если она мне скажет, – как ни в чем не бывало говорю я.
– В следующий раз просто говорите ей, чтобы она ложилась на коврик, – сказал учительнице отец, и мы с родителями пошли домой. Думаю, уже тогда я была благодарна, что они принимали мою сторону. Я не пыталась вредничать, я пыталась сделать все правильно. Проблема в том, что учительница думала, что я понимаю язык так же, как другие дети.
Часть 3Большинство детей обожают беспорядок и шум. Школьники постоянно бегают, кричат и не могут усидеть на месте. Они всегда что-то делают, поднимают суматоху и не хотят играть тихо или в одиночку. Мне нравилось играть в детской кухне нашей начальной школы. Я редко играла где-то еще, и это была очередная «проблема», досаждавшая учительнице. Когда я не возилась с игрушечной кухонной утварью, я шла читать. Чтение меня успокаивало, а читать я умела очень хорошо с тех пор, как мне исполнилось три года. Вернее, я могла прочесть практически любое слово, хотя это не значит, что я понимала смысл написанного. В то время я могла усвоить материал не сложнее уровня первого класса. Тем не менее, я находила покой в аккуратных рядах черных букв на белых страницах. Мне нравился этот ритм, этот поток, заставлявший глаза двигаться слева направо, сверху вниз. Мне нравился порядок, который предписывал делать короткую паузу после запятой и долгую после точки или перед новым абзацем. Мне нравилось, как слова играли на моем языке, как они по-разному заставляли двигаться губы. Иногда мне встречались слова, от которых было неприятно ушам – обычно те, где слишком много носовых звуков, и тогда я не произносила их вслух. Точно так же я отказывалась произносить слова, которые считала некрасивыми – неровными, неуклюжими, непривычными по звучанию. Не помню, чтобы меня привлекали книжки с картинками – возможно, потому что они заставляли меня додумывать смысл нарисованного. Книги с текстами этого не требовали. Они позволяли взять то, что мне нужно, и двигаться дальше.
К восьми годам я хорошо научилась не только читать слова, но и усваивать информацию. По крайней мере, когда дело касалось строгих фактов. Художественные книги воспринимались сложнее, потому что требовали выходить за рамки буквальности. Я предпочитала изучать биографии разных людей и спустя какое-то время перечитала все биографии, имевшиеся в нашей библиотеке, несмотря на многократные уговоры библиотекаря попробовать что-то еще. Мне нравилось читать о реальных людях и их реальной жизни. Не важно, был ли это бейсболист Бэйб Рут, президент Гарри Трумэн или защитница прав чернокожих Гарриет Табмен. Меня не особо волновал бейсбол, политика или социальные проблемы – меня привлекала реальность прочитанных мною слов. Даже сегодня, встречая те же самые биографии на полках других библиотек, я возвращаюсь в тот уютный уголок моей памяти, когда эти слова значили для меня так много.
В отличие от большинства детей, я терпеть не могла активные мероприятия, особенно когда приходилось идти в новое незнакомое место. Настолько, что мне становилось физически плохо только от мысли об этом. Мама с содроганием вспоминает дни рождения, походы в парк аттракционов, парады, визиты к бабушке – по дороге туда меня всегда рвало. Сейчас мы обе смеемся над этим, но тогда было ни капли не смешно. Ни она, ни я не могли понять, почему каждое событие создавало для меня столько проблем. Все дети любят ходить на дни рождения или в гости к бабушке. Очевидно, все дети кроме меня. Ночевки у друзей тоже были для меня невозможны, хоть иногда мне этого и хотелось. Каждый раз все заканчивалось тем, что отцу приходилось идти и забирать меня домой.
Я ненавидела выходить из дома. Для меня это было естественно. Дома я знала, где лежат мои книги. Я могла быть уверена, что моя собака будет меня слушаться. Я могла водить пальцами по краям наших желтых тарелок, стоявших ровным рядом в сушилке. Я могла кататься взад-вперед по паркетному полу в коридоре. Я могла выстраивать в ряд своих плюшевых зверей и разговаривать с ними, и мне никто не мешал. Я могла прятаться под кроватью, если мне так хотелось.
Много раз из-за своих привычек я попадала в больницу. Я любила жевать хрустящие, шуршащие предметы, даже если они были несъедобны. Поиграв со своими тарелками и чашками из фольги, я комкала их и жевала до тех пор, пока они не превращались в аккуратный плотный шарик. Я скоблила зубами наждачную бумагу. Я обожала жевать серные полоски спичечных картонок. Я целиком грызла пакетики с сахаром, и мне нравилось, как горечь бумаги сменялась сладостью хрустящих крупинок. В школе жевала глину для лепки, пластилин и парафин. Возможно, больницы удалось бы избежать, если бы на этом я и остановилась. К сожалению, меня также привлекали гранулы чистящего средства для туалета и нафталиновые шарики от моли. Родители говорят, что персонал больницы начал подозревать их в издевательствах над ребенком. Полагаю, сами они к тому времени уже привыкли к моим особенностям.
Хотя я любила жевать что-то шершавое и зернистое, к некоторым предметам я не могла заставить себя даже прикоснуться. Я ненавидела облегающую одежду, одежду из плотной или «кусачей» материи. Стоило мне подумать о ней, как меня просто передергивало, по коже бежали мурашки и возникало чувство нервозности. Часто я начинала снимать с себя все что было, даже находясь в публичном месте. Я постоянно сбрасывала обувь, особенно когда мы ехали в машине. Полагаю, я думала, что таким образом избавлюсь от противных мне вещей навсегда. Я «с мясом» отрывала ярлыки от одежды, хотя знала, что меня будут ругать за дырки на вещах. Наверное, только годам к пяти меня стало возможно убедить надеть что-то кроме любимых голубых шорт из полиэстера.
Кроме того, для меня были практически невыносимы многие звуки и яркий свет. Высокие, пронзительные, гудящие звуки терзали мои нервы. Свистки, праздничные дудки, флейты, трубы и им подобные инструменты выводили из себя и превращали мир в крайне неприятное место. Яркий свет, полуденное солнце, огни стробоскопа, мигающие лампочки, люминесцентные лампы, казалось, жгли мне глаза. Сочетания резких звуков и яркого света было более чем достаточно, чтобы вызвать у меня перегрузку. В голове росло напряжение, желудок скручивало узлом, пульс учащался, сердце колотилось – до тех пор, пока я не оказывалась в безопасном месте.
Я находила покой под водой. Я любила то ощущение, которое давало мне плавание. Я сама становилась жидкостью, колышущейся плавно и медленно. Внутри меня все затихало. Вода, упругая и сильная, окутывала меня своей восхитительной темнотой и дарила мне тишину – настоящую тишину, не требующую от меня никаких усилий. Я могла провести так целое утро, долго-долго плавая под водой, погрузившись в лишенную звуков темноту, пока легкие не заставляли меня вынырнуть и глотнуть воздуха.
Хотя бассейн был моей любимой зоной спокойствия, были и другие. Я часто отдыхала, забравшись на толстую ветку огромного клена, который рос у нас на заднем дворе. Сидя на дереве, я могла наблюдать за происходящим, не взаимодействуя с миром. Моя роль была ролью наблюдателя. И наблюдать я умела. Меня завораживали действия людей, нюансы их манер. Мне часто хотелось стать каким-то другим человеком. Не то чтобы я сознательно что-то для этого делала – скорее, это получалось само по себе, будто исподволь. Мама говорит, у меня хорошо получалось ухватить суть человека. Временами я просто копировала чью-то внешность и поведение. К примеру, если кто-то из моих одноклассников появлялся в очках, я тайком брала очки своей тети и надевала их, хотя почти ничего в них не видела. Если кто-то ломал руку, я приходила домой и начинала жаловаться, что у меня сломана рука – в итоге, мама сдавалась и делала мне «гипс» из муки с водой.
Часть 4 (конец главы)Но чаще я занималась гораздо более тщательным подражанием. Мне удивительно легко удавалось копировать акцент, интонации, выражения лица, жесты, походку, манеры. Я будто превращалась в того, кого изображала. Не помню, как именно я выбирала объект копирования, но знаю, что это всегда были люди, которые казались мне красивыми – хотя необязательно красивыми в общепринятом смысле. Вряд ли я уделяла много внимания внешности человека в целом. Помню, что меня привлекали отдельные черты лица. Мне могли понравиться волосы, цвет глаз или ровные зубы. Но больше всего меня интересовал нос. Прямые, ровные, «классические» носы отвечали моему чувству симметрии. Носы-кнопки, вздернутые, крючковатые, а особенно короткие и приплюснутые вызывали у меня отторжение. Мне хотелось подбежать к человеку, оторвать этот нос и слепить его заново. Я не задумывалась о внутреннем строении носа, о хрящах и костях. Для меня его форма была гибкой и податливой. Поэтому я не видела причин, почему чей-то нос может отклоняться от прямой линии.
По словам родителей, их часто озадачивала не столько моя способность копировать других, сколько желание это делать. Им казалось, я поддаюсь давлению сверстников или хочу переделать себя. В тот период моей жизни это было не так. Лет до десяти я держалась в стороне от других. Я никогда по-настоящему не сравнивала их и себя. Мне не приходило в голову рассматривать себя как одну из учениц своего класса или как члена команды. Я ощущала себя как будто невидимой. Я понимала, что другие люди видят меня, слышат и разговаривают со мной, но все равно считала, что отделена от мира. Я никогда не задумывалась, сторонились ли они меня – скорее, это я отгораживалась от них. Я разглядывала их в свое удовольствие, не задумываясь о том, что это может их раздражать. Я перенимала фрагменты их личности и никогда не беспокоилась, что меня назовут «обезьяной», или что я утрачу себя. Я всегда знала, кто я есть.
Если я и начинала терять себя, я знала, как себя вернуть. Под моей кроватью имелась чудесная симметричная ниша, образованная стеной и передней спинкой. Ниша была не более трех футов в ширину и двух в глубину – и забравшись в нее, я всегда могла найти себя. Когда мир становился слишком сложным, слишком громким или слишком назойливым, когда возникало чувство, что я больше не выдержу, я знала, что могу залезть в эту нишу и вжаться в нее, пока не почувствую себя такой же прямоугольной и симметричной. Я могла стиснуть колени руками и загнать свои мысли вглубь костей, чтобы они прекратили свой бег в моей крови и затихли на время. Я могла заткнуть уши, стиснуть зубы, зажмурить глаза и повиснуть в окружающей меня тишине. А потом, когда была готова, я открывала глаза и возвращалась, чувствуя себя спокойной и собранной.
К тому времени, как я перешла во второй класс, я выработала несколько способов, как справиться с окружающим миром. В отличие от некоторых детей, которые выплескивали раздражение наружу, я предпочитала отступать и полагаться на молчаливую оборону. Если обстановка становилась слишком неприятной или запутанной, я просто отгораживалась и молча кипела внутри. Уверена, в моем поведении не было ничего очаровательного, но знаю, что оно воспринималось лучше, чем бурный выход эмоций. Не то чтобы я совсем не устраивала истерик. Устраивала и довольно часто, если верить тетушкам, которые со мной нянчились. По их словам, я в мгновение ока могла превратиться из спокойного, сосредоточенного и тихого ребенка в бушующий торнадо. В один момент я спокойно занималась своим делом (обычно строила дома и города из бумаги и картонных коробок), а в следующий – топтала ногами результаты своих трудов. Тети не знали причин моих срывов, а я ничего не объясняла. Полагаю, это случалось, когда моя сенсорная система была перегружена. Я не умела найти разрядку, когда сенсорные проблемы мешали мне заниматься тем, чем я хочу. Очевидно, я просто терпела до последнего, не умея распознать критический момент, а потом давала себе выход с помощью крика и слез.
Однако, я никогда не позволяла себе истерик на публике. Не знаю, почему именно, хотя у меня есть предположения. Я видела других детей, когда они закатывали истерики в магазинах. На них было жутко смотреть – их тела словно бились в судорогах, лица становились красными, даже багровыми, а губы синели. Они больше не были детьми. На моих глазах они превращались в комок раскаленной неуправляемой субстанции. Может быть, мой ужас перед таким поведением стал средством самоконтроля. Может быть, я знала, что если буду давать себе волю только дома, мне не грозит превратиться в подобное бесформенное чудовище.
Наверное, мое раннее детство может показаться странным или даже безрадостным, но это было не так. По крайней мере, не для меня. В моей голове жили образы, сменявшиеся, как кадры на экране, и я наслаждалась ощущением, что жизнь дана, чтобы получать от нее удовольствие. Я могла окунуться в нее, если хотела, ускользнуть прочь, если считала нужным, или наблюдать со стороны, как случайный прохожий. Мне не приходило в голову, что другие дети взаимодействовали с миром совсем иначе, чем я. Родители тоже об этом не думали. Возможно, сверстники видели, что я другая, но были слишком малы, чтобы придавать этому значение. В детстве я знала, как найти покой и тепло. Став старше, я часто желала вернуться в то время и место. Я и сейчас часто мечтаю об этом.
Оглядываясь назад, я легко могу понять, почему мои родители, психиатр и педиатр считали меня либо развитой не по годам, либо относили мое поведение к причудливой разновидности нормы. Им не приходило в голову, что это как-то связано с аутизмом. Дети-аутисты жили в своем собственном мире. Они наносили себе увечья, пронзительно кричали, впадали в истерики и ни с кем разговаривали. Их помещали в психиатрические больницы. У них не было надежд на будущее. Так считали все. О том, что у меня могут быть трудности с обучением, тоже никто не думал. Я была одаренной. У одаренных детей не бывает трудностей с обучением. Сорок лет назад так тоже считали все.
Теперь, когда мои родители знают, что такое СА, они могут взглянуть на мое детство с совершенно иной точки зрения. В этом новом свете поступки, которые я совершала тогда и которые совершаю сейчас, выглядят гораздо более осмысленными и понятными, возможно, даже более правильными, учитывая мое восприятие мира. Сегодня, когда мы вместе обсуждаем прошлое, мы совершаем много открытий. В разговорах часто мелькают фразы: «Так вот, почему…» Или: «А мы ведь думали, что…» В этих беседах нет обвинений, нет упреков, нет вопросов «что было бы, если». Сегодня есть гармония. Есть порядок. Есть целостность.
@темы: переводы, pretending to be normal, СА
Чертополох**, Alassien, я похожа в том, что меня не интересовали другие дети - я не знала, что с ними делать. До взрослого возраста меня не беспокоило одиночество. И даже сейчас - мне достаточно одного, но близкого человека, поддерживать активное общение с несколькими тяжело.
И с книгами, да - читать я научилась в три года, а в школе читала запоем все, что подворачивалось)